Неточные совпадения
Городничий. Тем лучше: молодого скорее пронюхаешь. Беда, если старый черт, а молодой
весь наверху. Вы, господа, приготовляйтесь по своей части, а я отправлюсь
сам или вот хоть с Петром Ивановичем, приватно, для прогулки, наведаться, не терпят ли проезжающие неприятностей. Эй, Свистунов!
Анна Андреевна. Очень почтительным и
самым тонким образом.
Все чрезвычайно хорошо говорил. Говорит: «Я, Анна Андреевна, из одного только уважения к вашим достоинствам…» И такой прекрасный, воспитанный человек,
самых благороднейших правил! «Мне, верите ли, Анна Андреевна, мне жизнь — копейка; я только потому, что уважаю ваши редкие качества».
Городничий. Я
сам, матушка, порядочный человек. Однако ж, право, как подумаешь, Анна Андреевна, какие мы с тобой теперь птицы сделались! а, Анна Андреевна? Высокого полета, черт побери! Постой же, теперь же я задам перцу
всем этим охотникам подавать просьбы и доносы. Эй, кто там?
Почтмейстер.
Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело, какого еще никогда не чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет! В одном ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а в другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч — по жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И руки дрожат, и
все помутилось.
Осип (выходит и говорит за сценой).Эй, послушай, брат! Отнесешь письмо на почту, и скажи почтмейстеру, чтоб он принял без денег; да скажи, чтоб сейчас привели к барину
самую лучшую тройку, курьерскую; а прогону, скажи, барин не плотит: прогон, мол, скажи, казенный. Да чтоб
все живее, а не то, мол, барин сердится. Стой, еще письмо не готово.
Анна Андреевна. Тебе
все такое грубое нравится. Ты должен помнить, что жизнь нужно совсем переменить, что твои знакомые будут не то что какой-нибудь судья-собачник, с которым ты ездишь травить зайцев, или Земляника; напротив, знакомые твои будут с
самым тонким обращением: графы и
все светские… Только я, право, боюсь за тебя: ты иногда вымолвишь такое словцо, какого в хорошем обществе никогда не услышишь.
О! я шутить не люблю. Я им
всем задал острастку. Меня
сам государственный совет боится. Да что в
самом деле? Я такой! я не посмотрю ни на кого… я говорю
всем: «Я
сам себя знаю,
сам». Я везде, везде. Во дворец всякий день езжу. Меня завтра же произведут сейчас в фельдмарш… (Поскальзывается и чуть-чуть не шлепается на пол, но с почтением поддерживается чиновниками.)
Вот здешний почтмейстер совершенно ничего не делает:
все дела в большом запущении, посылки задерживаются… извольте
сами нарочно разыскать.
Сам Государев посланный
К народу речь держал,
То руганью попробует
И плечи с эполетами
Подымет высоко,
То ласкою попробует
И грудь с крестами царскими
Во
все четыре стороны
Повертывать начнет.
И тут настала каторга
Корёжскому крестьянину —
До нитки разорил!
А драл… как
сам Шалашников!
Да тот был прост; накинется
Со
всей воинской силою,
Подумаешь: убьет!
А деньги сунь, отвалится,
Ни дать ни взять раздувшийся
В собачьем ухе клещ.
У немца — хватка мертвая:
Пока не пустит по миру,
Не отойдя сосет!
Все ваше,
все господское —
Домишки наши ветхие,
И животишки хворые,
И
сами — ваши мы!
— Послали в Клин нарочного,
Всю истину доведали, —
Филиппушку спасли.
Елена Александровна
Ко мне его, голубчика,
Сама — дай Бог ей счастие!
За ручку подвела.
Добра была, умна была...
Живя с народом,
сам,
Что думывал, что читывал,
Всё — даже и учителя,
Отца Аполлинария,
Недавние слова:
«Издревле Русь спасалася
Народными порывами».
Все съем один,
Управлюсь
сам.
Хоть мать, хоть сын
Проси — не дам...
Всю ночь над ним сидела я,
Я пастушка любезного
До солнца подняла,
Сама обула в лапотки,
Перекрестила; шапочку,
Рожок и кнут дала.
Софья. Сегодня, однако же, в первый раз здешняя хозяйка переменила со мною свой поступок. Услышав, что дядюшка мой делает меня наследницею, вдруг из грубой и бранчивой сделалась ласковою до
самой низкости, и я по
всем ее обинякам вижу, что прочит меня в невесты своему сыну.
Г-жа Простакова. Ты же еще, старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми их с собою, а после обеда тотчас опять сюда. (К Митрофану.) Пойдем со мною, Митрофанушка. Я тебя из глаз теперь не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так пожить на свете слюбится. Не век тебе, моему другу, не век тебе учиться. Ты, благодаря Бога, столько уже смыслишь, что и
сам взведешь деточек. (К Еремеевне.) С братцем переведаюсь не по-твоему. Пусть же
все добрые люди увидят, что мама и что мать родная. (Отходит с Митрофаном.)
Голова его уподобляется дикой пустыне, во
всех закоулках которой восстают образы
самой привередливой демонологии.
Новый ходок, Пахомыч, взглянул на дело несколько иными глазами, нежели несчастный его предшественник. Он понял так, что теперь
самое верное средство — это начать во
все места просьбы писать.
— Валом валит солдат! — говорили глуповцы, и казалось им, что это люди какие-то особенные, что они
самой природой созданы для того, чтоб ходить без конца, ходить по
всем направлениям. Что они спускаются с одной плоской возвышенности для того, чтобы лезть на другую плоскую возвышенность, переходят через один мост для того, чтобы перейти вслед за тем через другой мост. И еще мост, и еще плоская возвышенность, и еще, и еще…
И началась тут промеж глуповцев радость и бодренье великое.
Все чувствовали, что тяжесть спала с сердец и что отныне ничего другого не остается, как благоденствовать. С бригадиром во главе двинулись граждане навстречу пожару, в несколько часов сломали целую улицу домов и окопали пожарище со стороны города глубокою канавой. На другой день пожар уничтожился
сам собою вследствие недостатка питания.
Как бы то ни было, но Беневоленский настолько огорчился отказом, что удалился в дом купчихи Распоповой (которую уважал за искусство печь пироги с начинкой) и, чтобы дать исход пожиравшей его жажде умственной деятельности, с упоением предался сочинению проповедей. Целый месяц во
всех городских церквах читали попы эти мастерские проповеди, и целый месяц вздыхали глуповцы, слушая их, — так чувствительно они были написаны!
Сам градоначальник учил попов, как произносить их.
Есть законы мудрые, которые хотя человеческое счастие устрояют (таковы, например, законы о повсеместном
всех людей продовольствовании), но, по обстоятельствам, не всегда бывают полезны; есть законы немудрые, которые, ничьего счастья не устрояя, по обстоятельствам бывают, однако ж, благопотребны (примеров сему не привожу:
сам знаешь!); и есть, наконец, законы средние, не очень мудрые, но и не весьма немудрые, такие, которые, не будучи ни полезными, ни бесполезными, бывают, однако ж, благопотребны в смысле наилучшего человеческой жизни наполнения.
Бросились они
все разом в болото, и больше половины их тут потопло («многие за землю свою поревновали», говорит летописец); наконец, вылезли из трясины и видят: на другом краю болотины, прямо перед ними, сидит
сам князь — да глупый-преглупый! Сидит и ест пряники писаные. Обрадовались головотяпы: вот так князь! лучшего и желать нам не надо!
Во всяком случае, в видах предотвращения злонамеренных толкований, издатель считает долгом оговориться, что
весь его труд в настоящем случае заключается только в том, что он исправил тяжелый и устарелый слог «Летописца» и имел надлежащий надзор за орфографией, нимало не касаясь
самого содержания летописи. С первой минуты до последней издателя не покидал грозный образ Михаила Петровича Погодина, и это одно уже может служить ручательством, с каким почтительным трепетом он относился к своей задаче.
За
все это он получал деньги по справочным ценам, которые
сам же сочинял, а так как для Мальки, Нельки и прочих время было горячее и считать деньги некогда, то расчеты кончались тем, что он запускал руку в мешок и таскал оттуда пригоршнями.
Но торжество «вольной немки» приходило к концу
само собою. Ночью, едва успела она сомкнуть глаза, как услышала на улице подозрительный шум и сразу поняла, что
все для нее кончено. В одной рубашке, босая, бросилась она к окну, чтобы, по крайней мере, избежать позора и не быть посаженной, подобно Клемантинке, в клетку, но было уже поздно.
Прокламации писались в духе нынешних объявлений от магазина Кача, причем крупными буквами печатались слова совершенно несущественные, а
все существенное изображалось
самым мелким шрифтом.
До первых чисел июля
все шло
самым лучшим образом. Перепадали дожди, и притом такие тихие, теплые и благовременные, что
все растущее с неимоверною быстротой поднималось в росте, наливалось и зрело, словно волшебством двинутое из недр земли. Но потом началась жара и сухмень, что также было весьма благоприятно, потому что наступала рабочая пора. Граждане радовались, надеялись на обильный урожай и спешили с работами.
А он между тем неподвижно лежал на
самом солнечном припеке и тяжело храпел. Теперь он был у
всех на виду; всякий мог свободно рассмотреть его и убедиться, что это подлинный идиот — и ничего более.
И за
всем тем продолжали считать себя
самым мудрым народом в мире.
Между тем новый градоначальник оказался молчалив и угрюм. Он прискакал в Глупов, как говорится, во
все лопатки (время было такое, что нельзя было терять ни одной минуты) и едва вломился в пределы городского выгона, как тут же, на
самой границе, пересек уйму ямщиков. Но даже и это обстоятельство не охладило восторгов обывателей, потому что умы еще были полны воспоминаниями о недавних победах над турками, и
все надеялись, что новый градоначальник во второй раз возьмет приступом крепость Хотин.
А Угрюм-Бурчеев
все маршировал и
все смотрел прямо, отнюдь не подозревая, что под
самым его носом кишат дурные страсти и чуть-чуть не воочию выплывают на поверхность неблагонадежные элементы.
Очевидно, фельетонист понял
всю книгу так, как невозможно было понять ее. Но он так ловко подобрал выписки, что для тех, которые не читали книги (а очевидно, почти никто не читал ее), совершенно было ясно, что
вся книга была не что иное, как набор высокопарных слов, да еще некстати употребленных (что показывали вопросительные знаки), и что автор книги был человек совершенно невежественный. И
всё это было так остроумно, что Сергей Иванович и
сам бы не отказался от такого остроумия; но это-то и было ужасно.
Брат лег и ― спал или не спал ― но, как больной, ворочался, кашлял и, когда не мог откашляться, что-то ворчал. Иногда, когда он тяжело вздыхал, он говорил: «Ах, Боже мой» Иногда, когда мокрота душила его, он с досадой выговаривал: «А! чорт!» Левин долго не спал, слушая его. Мысли Левина были
самые разнообразные, но конец
всех мыслей был один: смерть.
— Я не буду судиться. Я никогда не зарежу, и мне этого нe нужно. Ну уж! — продолжал он, опять перескакивая к совершенно нейдущему к делу, — наши земские учреждения и
всё это — похоже на березки, которые мы натыкали, как в Троицын день, для того чтобы было похоже на лес, который
сам вырос в Европе, и не могу я от души поливать и верить в эти березки!
Свияжский переносил свою неудачу весело. Это даже не была неудача для него, как он и
сам сказал, с бокалом обращаясь к Неведовскому: лучше нельзя было найти представителя того нового направления, которому должно последовать дворянство. И потому
всё честное, как он сказал, стояло на стороне нынешнего успеха и торжествовало его.
Он прошел вдоль почти занятых уже столов, оглядывая гостей. То там, то сям попадались ему
самые разнообразные, и старые и молодые, и едва знакомые и близкие люди. Ни одного не было сердитого и озабоченного лица.
Все, казалось, оставили в швейцарской с шапками свои тревоги и заботы и собирались неторопливо пользоваться материальными благами жизни. Тут был и Свияжский, и Щербацкий, и Неведовский, и старый князь, и Вронский, и Сергей Иваныч.
Он приписывал это своему достоинству, не зная того, что Метров, переговорив со
всеми своими близкими, особенно охотно говорил об этом предмете с каждым новым человеком, да и вообще охотно говорил со
всеми о занимавшем его, неясном еще ему
самому предмете.
Он говорил то
самое, что предлагал Сергей Иванович; но, очевидно, он ненавидел его и
всю его партию, и это чувство ненависти сообщилось
всей партии и вызвало отпор такого же, хотя и более приличного озлобления с другой стороны. Поднялись крики, и на минуту
всё смешалось, так что губернский предводитель должен был просить о порядке.
Слушая эти голоса, Левин насупившись сидел на кресле в спальне жены и упорно молчал на ее вопросы о том, что с ним; но когда наконец она
сама, робко улыбаясь, спросила: «Уж не что ли нибудь не понравилось тебе с Весловским?» его прорвало, и он высказал
всё; то, что он высказывал, оскорбляло его и потому еще больше его раздражало.
Она не выглянула больше. Звук рессор перестал быть слышен, чуть слышны стали бубенчики. Лай собак показал, что карета проехала и деревню, — и остались вокруг пустые поля, деревня впереди и он
сам, одинокий и чужой
всему, одиноко идущий по заброшенной большой дороге.
И Левина поразило то спокойное, унылое недоверие, с которым дети слушали эти слова матери. Они только были огорчены тем, что прекращена их занимательная игра, и не верили ни слову из того, что говорила мать. Они и не могли верить, потому что не могли себе представить
всего объема того, чем они пользуются, и потому не могли представить себе, что то, что они разрушают, есть то
самое, чем они живут.
Кити всячески старалась помочь ему, успокоить его; но
всё было напрасно, и Левин видел, что она
сама и физически и нравственно была измучена, хотя и не признавалась в этом.
Прежде (это началось почти с детства и
всё росло до полной возмужалости), когда он старался сделать что-нибудь такое, что сделало бы добро для
всех, для человечества, для России, для
всей деревни, он замечал, что мысли об этом были приятны, но
сама деятельность всегда бывала нескладная, не было полной уверенности в том, что дело необходимо нужно, и
сама деятельность, казавшаяся сначала столь большою,
всё уменьшаясь и уменьшаясь, сходила на-нет; теперь же, когда он после женитьбы стал более и более ограничиваться жизнью для себя, он, хотя не испытывал более никакой радости при мысли о своей деятельности, чувствовал уверенность, что дело его необходимо, видел, что оно спорится гораздо лучше, чем прежде, и что оно
всё становится больше и больше.
Взволнованная и слишком нервная Фру-Фру потеряла первый момент, и несколько лошадей взяли с места прежде ее, но, еще не доскакивая реки, Вронский, изо
всех сил сдерживая влегшую в поводья лошадь, легко обошел трех, и впереди его остался только рыжий Гладиатор Махотина, ровно и легко отбивавший задом пред
самим Вронским, и еще впереди
всех прелестная Диана, несшая ни живого, ни мертвого Кузовлева.
После обычных вопросов о желании их вступить в брак, и не обещались ли они другим, и их странно для них
самих звучавших ответов началась новая служба. Кити слушала слова молитвы, желая понять их смысл, но не могла. Чувство торжества и светлой радости по мере совершения обряда
всё больше и больше переполняло ее душу и лишало ее возможности внимания.
― Ну, как же! Ну, князь Чеченский, известный. Ну,
всё равно. Вот он всегда на бильярде играет. Он еще года три тому назад не был в шлюпиках и храбрился. И
сам других шлюпиками называл. Только приезжает он раз, а швейцар наш… ты знаешь, Василий? Ну, этот толстый. Он бонмотист большой. Вот и спрашивает князь Чеченский у него: «ну что, Василий, кто да кто приехал? А шлюпики есть?» А он ему говорит: «вы третий». Да, брат, так-то!
В
самой церкви уже были зажжены обе люстры и
все свечи у местных образов.
Кофе так и не сварился, а обрызгал
всех и ушел и произвел именно то
самое, что было нужно, то есть подал повод к шуму и смеху и залил дорогой ковер и платье баронессы.